В эту минуту вошел канцлер и доложил королеве, что ее требует король, но Валуа, прервав его властным движением руки, продолжал:
– С моей стороны вовсе даже не заслуга предложить вам сие, я, и только я, могу с пользой выполнять обязанности регента. Я сумею привлечь к управлению и вас, ибо желаю внушить французам любовь, которую они обязаны питать к матери своего будущего короля...
– Дядюшка, – вдруг громко воскликнула Клеменция, – Людовик еще жив. Соблаговолите молить бога, чтобы тот сотворил чудо, и, если таковое невозможно, отложите ваши попечения обо мне до кончины моего супруга. И прошу вас, не задерживайте меня, дайте мне занять мое место, ибо место мое у одра Людовика.
– Конечно, племянница, конечно, но все же, будучи королевой, следует подумать о многом. Мы не должны и не можем предаваться печали, как простые смертные. Людовик обязан твердо выразить свою волю относительно регентства.
– Эделина, не оставляй меня, – шепнула королева кастелянше.
И, направляясь в опочивальню, Клеменция бросила на ходу Бувиллю:
– Друг мой, дорогой мой друг, не могу я этому поверить, скажите, что это неправда!
Слова королевы переполнили чашу страданий старика, и он громко зарыдал.
– Когда я подумаю, только подумаю, – твердил он, – что ведь я сам, сам ездил за вами в Неаполь!
Эделина, с тех пор как стало известно о болезни короля, ни на шаг не отходила от королевы, та обращалась к ней за каждым пустяком, так что придворные дамы уже начали коситься на кастеляншу. Умирал король, человек, чьей первой любовницей она была, которого любила со всей покорностью, потом ненавидела со всей непримиримостью, а она застыла в каком-то странном равнодушии. Она не думала ни о нем, ни о себе. Казалось, все воспоминания умерли в ее душе раньше, чем скончался тот, кто был средоточием этих воспоминаний. Вся сила ее чувств была направлена на королеву, на ее подругу. И если Эделина мучилась сейчас, то лишь муками Клеменции.
Королева прошла через комнату, поддерживаемая под руку Эделиной и Бувиллем.
Заметив Бувилля, Толомеи, стоявший в дверях, вдруг вспомнил причину своего посещения Венсенна.
«Сейчас и впрямь не время беседовать с Бувиллем. А братцы Крессэ, конечно, уже явились. Ах, до чего же некстати он умирает», – думал банкир.
В эту минуту его притиснула к стене какая-то необъятная туша: графиня Маго, с засученными, по обыкновению, рукавами, энергично пролагала себе путь среди толпы. Хотя всем было известно о ее опале, никто не удивился появлению графини: в подобных обстоятельствах ей, ближайшей родственнице и пэру Франции, полагалось быть у королевского одра.
На лице Маго застыло притворное выражение безграничного изумления и столь же безграничной скорби.
Пробившись в королевскую опочивальню, она прошептала, однако достаточно отчетливо, чтобы ее расслышали окружающие:
– Двое в столь короткий срок! Это же и впрямь чересчур. Бедная Франция!
Крупным солдатским шагом она приблизилась к толпившейся вокруг королевского ложа родне. Карл де ла Марш, сложив на груди руки, нахмурив красивое лицо, стоял между своими кузенами Филиппом Валуа и Робером Артуа.
Маго протянула Роберу обе руки, скорбно взглянула на него, как бы давая понять, что волнение мешает ей говорить и что в такой день следует забыть все распри. Потом она рухнула на колени возле королевского ложа и произнесла прерывающимся голосом:
– Государь мой, молю вас простить мне все огорчения, которые я вам причинила.
Людовик взглянул на Маго, вокруг его огромных бесцветных глаз залегли темные круги – тень смерти. Под ним только что на глазах у всех меняли судно; в этом малоприятном положении, стараясь овладеть собой, он впервые почти обрел величие и нечто истинно королевское, чего так не хватало ему при жизни.
– Прощаю вас, кузина, если вы покоритесь власти короля, – ответил он как раз у ту минуту, когда судно подсунули под одеяло.
– Государь, клянусь, клянусь вам в этом! – ответила Маго.
И большинство присутствующих были искренне взволнованы, видя грозную графиню, наконец-то согнувшую выю и покорившуюся королевской воле.
Робер Артуа, прижмурив глаза, шепнул на ухо Филиппу Валуа:
– Лучше сыграть она не могла, если бы даже собственноручно отправила его на тот свет.
И в уме Робера родилось первое подозрение.
Сварливого схватил новый приступ колик, и он положил руку на живот. Губы раздвинулись, обнажив стиснутые зубы; пот струился по лицу и обильно смачивал волосы. Через несколько секунд боль, по-видимому, отпустила его, и он проговорил:
– Так вот оно каково, страдание, вот каково! Да простит мне бог все страдания, которые я причинял.
Он откинулся на подушки и уставился на Клеменцию долгим взглядом.
– Кроткая моя! Душенька моя, как же трудно мне с вами расставаться! Я хочу, чтобы этот замок достался вам, ибо здесь мы любили друг друга. Этьен! Этьен! – произнес он, протянул руку в сторону канцлера де Морнэ, который сидел у изголовья, разложив на коленях листки для записи королевской воли. – Запишите, что я завещаю королеве Клеменции замок в Венсеннском лесу... и я хочу, чтобы ей выплачивали также двадцать пять тысяч ливров ренты.
– Людовик, милый мой супруг, – произнесла Клеменция, – не думайте больше обо мне, вы и так меня слишком одарили. Но ради бога, подумайте о тех, кого вы обидели: вы обещали...
– Говорите, говорите, душенька, все будет так, как вы пожелаете.
Клеменция положила руку на плечо Эделины.
– Ее дочь, – шепнула она.
Брови умирающего сошлись к переносью, как будто он пытался достичь мыслью, уже такой далекой теперь, области воспоминаний.
– Итак, вы знали, Клеменция? – произнес он. – Ну что ж, пусть дочь Эделины будет аббатисой в королевском аббатстве: я так хочу.
Эделина склонила голову.
– Да наградит вас господь, ваше величество.
– А кто еще? – произнес король. – Кого я обидел? Ах да, моего крестника Луи де Мариньи. Пусть доведут до его сведения, что я раскаиваюсь в том, что опозорил его отца.
И он приказал внести в завещание пункт, по которому Луи де Мариньи назначалась рента в десять тысяч ливров.
– Не всякому посчастливилось быть сыном висельника, – шепнул Робер Артуа своим соседям. – Это куда выгоднее, чем иметь батюшку, который, как, скажем, мой, погиб в честном бою.
Карл Валуа, подошедший в эту минуту к их группе, подхватил:
– Завещать нетрудно, а вот откуда я возьму деньги, чтобы выполнить королевскую волю? И он незаметно махнул Этьену де Морнэ, уже исписавшему целый лист, чтобы тот поскорее дал завещание на подпись. Канцлер понял намерения Валуа и послушно протянул бумагу королю. Людовик нацарапал в конце листа подпись пером, которое ему вложили в руку. Потом обвел взглядом всех присутствующих, как будто его томила какая-то тайная забота и он старался отыскать среди родных того, кто бы мог ему помочь.
– Что вам угодно, Людовик? – спросила Клеменция.
– Отец, – прошептал он.
И присутствующие решили, что начинается бред. На самом же деле Людовик пытался вспомнить, что делал его отец в свой смертный час полтора года назад. Затем он обернулся к своему исповеднику, монаху-доминиканцу де Пуасси, и пробормотал:
– Чудо... Отец передал мне тайну королевского чуда... Кому мне ее передать?
Карл Валуа сразу же выступил вперед, не желая и тут упустить ни крохи власти, падающей с монаршего стола. Как бы ему хотелось получить право наложения рук на недужных и исцелять их от золотухи!
Но доминиканец уже склонился к уху Людовика и разрешил его сомнения. Короли могут умирать, даже не раскрыв рта: Святая церковь бдит над ними. Если у Людовика родится сын, обряд чуда будет ему открыт в свое время.
Тогда взор Людовика обратился к Клеменции и остановился на ее лице, груди, ее драгоценном лоне, и еще долго умирающий, собрав последние силы, глядел на пополневший стан супруги, как бы надеясь передать тому, кто еще не появился на свет, все то, что получил он сам – потомок королевского дома, царствовавшего три столетия.